Ностальгия как-то хитро сплавилась с гламуром, и вот от этого, натурально, подташнивает. От всех этих юбилеев пионерской организации, которые отмечаются на попсовых ФМ-каналах, от всех этих денис-симачевских маечек с олимпийской символикой и литерами «СССР», от светских игр с советской символикой и тематикой в исполнении гомункулов из глянцевых журналов…»
Я, кажется, отчасти понимаю Алексея Октябриновича Балабанова, который в скандальном «Грузе-200» выпалил по 1984 году из всех стволов своего неприятного, но крупнокалиберного таланта. В последнее время пепел СССР так бодро стучит в наше сердце, что мерещится уже, будто и не пепел, а что-нибудь погабаритнее, и не в сердце, а в дверь квартиры.
Ладно бы телеканал «Ностальгия», по которому показывают всякую реликтовую программу «Время» – хотя тогда жвачное большинство смотрело ее с равнодушием, мыслящее меньшинство с отвращением, а сейчас включают – и, типа, ничего. Но ностальгия как-то хитро сплавилась с гламуром, и вот от этого, натурально, подташнивает. От всех этих юбилеев пионерской организации, которые отмечаются на попсовых ФМ-каналах звонкими голосами диджеев, от всех этих денис-симачевских маечек с олимпийской символикой и литерами «СССР», точь-в-точь как на футболке ... Валеры из «Груза-200», от светских игр с советской символикой и тематикой в исполнении гомункулов из глянцевых журналов, от сериального телемира, в котором эпоха застоя уже окончательно превратилась в ласковое утерянное Беловодье, а дедушка Брежнев – в милого фольклорного персонажа. И от свежего романа Михаила Елизарова «Библиотекарь», только что вышедшего в таком радикальном и маргинальном издательстве «Ад маргинем», тоже подташнивает слегка – именно потому, что М. Елизаров человек небесталанный, и когда он придумывает эстетическую и идеологическую упаковку для той формы советского ностальжи, что бередит периодически душу моего – тридцатилетнего – поколения, то придумывает ее достаточно ловко.
Дело вовсе не в том, что я так уж ненавижу поздний СССР. Не за что мне ненавидеть время моего достаточно счастливого детства. Время, когда и мои мама с папой еще не потеряли работу в свеженезависимой Латвии по причине недостаточной национальной титульности, и дом моего дяди-грузина в Абхазии еще не сожгли по поводу другой свежей независимости. Я, в конце концов, когда у меня спрашивают про «пятую графу», без всякой рисовки отвечаю: «советский человек» – а кем мне еще себя считать, лицу трех нерусских национальностей с родным и рабочим русским языком? У меня, в конце концов, и единственное полноценное подданство – до сих пор советское; только в той краснорожей паспортине, полученной летом, ха-ха, 1991-го, я и обозначался сакральным словом «гражданин». И вообще я вполне готов солидаризироваться с Димой Быковым, который как раз по поводу «Груза-200» резонно писал, что при всех ужасах перезрелого социализма люди образца 1980-х еще сохраняли вполне четкие представления о добре и зле; и, переступая, конечно, их по десять раз на дню, испытывали хотя бы внутреннее неудобство – чего ни о людях образца 1990-х, ни тем более образца 2000-х не скажешь. И по поводу того, что советский утопический проект был, как ни крути, масштабной (и не сказать чтоб совсем безрезультатной) попыткой заставить человека «приподняться над собой», тоже не спорю: был, и если забыть про бред идеологии и «цену вопроса», данную в человеческих жизнях, то этот проект – создание универсальной имперской личности – мне вполне симпатичен, вот, может, уже наши дети, с их смесью кровей и культур, могли бы в теории быть такими, если б не…
Но я все же понимаю Балабанова – с его выплеском не исторической правды (странно все-таки принимать балабановский притчевый ад за объективный слепок реальности 84-го),но омерзения.
Потому что неприятно, во-первых, когда тебе врут; ни один из умильно-ностальгических образов «позднего совка» не дает ответа на вопрос, откуда же тогда взялись полчища упырей-беспредельщиков 90-х, как превратились в них, повзрослев, советские дети, слушавшие «Пионерскую зорьку» и носившие красный галстук, – а «Груз-200», с его образом так и не сумевшей родиться Утопии, отравленной в утробе трупным ядом, очень даже дает.
А во-вторых, еще неприятнее, когда прошлое все упорнее лезет в настоящее, мертвое проступает в живом, а все делают вид, что ничего не замечают. Словно не читали в проклятые 90-е массово издававшегося у нас товарища Кинга «Кладбище домашних животных», и не в курсе, что, конечно, «иногда они возвращаются», вот только оживший мертвец никак не становится живым, а остается опасным зомби.
По тому, что было в СССР – а было там ощущение какой-никакой безопасности; наличие какого-никакого «общественного договора»; чувство какой-никакой общности и, черт возьми, пусть выморочного, но Большого Смысла (право, идея величия в виде экспорта социализма и построения коммунизма может быть химерической, но идея величия в виде контроля над газовым вентилем – это, как бы помягче…); отсутствие, напротив, тотальной озверелости (столь поражающей ныне что в столичной дорожной пробке, что на провинциальной панельной окраине)… – так вот, по этому всему кто ж не тоскует.
Только импортировать это из прошлого невозможно. Из прошлого импортируется только зомбическая мертвечина: оцепенелое нежелание влиять на собственную судьбу, убаюкивающее вранье по телеящику, двоемыслие с четким разделением пафосных слоганов (устар. лозунгов) и циничных действий… – в общем, что и наблюдаем сплошь и рядом, и никакого канала «Ностальгия» не надо.
А живое можно разве что создать заново. В настоящем. Наступающем тогда, когда прошлое стало прошлым – мертвым совершенным безопасным, мертвым по-настоящему.
Мы делаем его таким, действительно хороним, не перечеркивая – вот уж нет, пробовали уже! – но честно осознавая.
Ностальгия как-то хитро сплавилась с гламуром, и вот от этого, натурально, подташнивает. От всех этих юбилеев пионерской организации, которые отмечаются на попсовых ФМ-каналах, от всех этих денис-симачевских маечек с олимпийской символикой и литерами «СССР», от светских игр с советской символикой и тематикой в исполнении гомункулов из глянцевых журналов…»
Я, кажется, отчасти понимаю Алексея Октябриновича Балабанова, который в скандальном «Грузе-200» выпалил по 1984 году из всех стволов своего неприятного, но крупнокалиберного таланта. В последнее время пепел СССР так бодро стучит в наше сердце, что мерещится уже, будто и не пепел, а что-нибудь погабаритнее, и не в сердце, а в дверь квартиры.
Ладно бы телеканал «Ностальгия», по которому показывают всякую реликтовую программу «Время» – хотя тогда жвачное большинство смотрело ее с равнодушием, мыслящее меньшинство с отвращением, а сейчас включают – и, типа, ничего. Но ностальгия как-то хитро сплавилась с гламуром, и вот от этого, натурально, подташнивает. От всех этих юбилеев пионерской организации, которые отмечаются на попсовых ФМ-каналах звонкими голосами диджеев, от всех этих денис-симачевских маечек с олимпийской символикой и литерами «СССР», точь-в-точь как на футболке ... Валеры из «Груза-200», от светских игр с советской символикой и тематикой в исполнении гомункулов из глянцевых журналов, от сериального телемира, в котором эпоха застоя уже окончательно превратилась в ласковое утерянное Беловодье, а дедушка Брежнев – в милого фольклорного персонажа. И от свежего романа Михаила Елизарова «Библиотекарь», только что вышедшего в таком радикальном и маргинальном издательстве «Ад маргинем», тоже подташнивает слегка – именно потому, что М. Елизаров человек небесталанный, и когда он придумывает эстетическую и идеологическую упаковку для той формы советского ностальжи, что бередит периодически душу моего – тридцатилетнего – поколения, то придумывает ее достаточно ловко.
Дело вовсе не в том, что я так уж ненавижу поздний СССР. Не за что мне ненавидеть время моего достаточно счастливого детства. Время, когда и мои мама с папой еще не потеряли работу в свеженезависимой Латвии по причине недостаточной национальной титульности, и дом моего дяди-грузина в Абхазии еще не сожгли по поводу другой свежей независимости. Я, в конце концов, когда у меня спрашивают про «пятую графу», без всякой рисовки отвечаю: «советский человек» – а кем мне еще себя считать, лицу трех нерусских национальностей с родным и рабочим русским языком? У меня, в конце концов, и единственное полноценное подданство – до сих пор советское; только в той краснорожей паспортине, полученной летом, ха-ха, 1991-го, я и обозначался сакральным словом «гражданин». И вообще я вполне готов солидаризироваться с Димой Быковым, который как раз по поводу «Груза-200» резонно писал, что при всех ужасах перезрелого социализма люди образца 1980-х еще сохраняли вполне четкие представления о добре и зле; и, переступая, конечно, их по десять раз на дню, испытывали хотя бы внутреннее неудобство – чего ни о людях образца 1990-х, ни тем более образца 2000-х не скажешь. И по поводу того, что советский утопический проект был, как ни крути, масштабной (и не сказать чтоб совсем безрезультатной) попыткой заставить человека «приподняться над собой», тоже не спорю: был, и если забыть про бред идеологии и «цену вопроса», данную в человеческих жизнях, то этот проект – создание универсальной имперской личности – мне вполне симпатичен, вот, может, уже наши дети, с их смесью кровей и культур, могли бы в теории быть такими, если б не…
Но я все же понимаю Балабанова – с его выплеском не исторической правды (странно все-таки принимать балабановский притчевый ад за объективный слепок реальности 84-го),но омерзения.
Потому что неприятно, во-первых, когда тебе врут; ни один из умильно-ностальгических образов «позднего совка» не дает ответа на вопрос, откуда же тогда взялись полчища упырей-беспредельщиков 90-х, как превратились в них, повзрослев, советские дети, слушавшие «Пионерскую зорьку» и носившие красный галстук, – а «Груз-200», с его образом так и не сумевшей родиться Утопии, отравленной в утробе трупным ядом, очень даже дает.
А во-вторых, еще неприятнее, когда прошлое все упорнее лезет в настоящее, мертвое проступает в живом, а все делают вид, что ничего не замечают. Словно не читали в проклятые 90-е массово издававшегося у нас товарища Кинга «Кладбище домашних животных», и не в курсе, что, конечно, «иногда они возвращаются», вот только оживший мертвец никак не становится живым, а остается опасным зомби.
По тому, что было в СССР – а было там ощущение какой-никакой безопасности; наличие какого-никакого «общественного договора»; чувство какой-никакой общности и, черт возьми, пусть выморочного, но Большого Смысла (право, идея величия в виде экспорта социализма и построения коммунизма может быть химерической, но идея величия в виде контроля над газовым вентилем – это, как бы помягче…); отсутствие, напротив, тотальной озверелости (столь поражающей ныне что в столичной дорожной пробке, что на провинциальной панельной окраине)… – так вот, по этому всему кто ж не тоскует.
Только импортировать это из прошлого невозможно. Из прошлого импортируется только зомбическая мертвечина: оцепенелое нежелание влиять на собственную судьбу, убаюкивающее вранье по телеящику, двоемыслие с четким разделением пафосных слоганов (устар. лозунгов) и циничных действий… – в общем, что и наблюдаем сплошь и рядом, и никакого канала «Ностальгия» не надо.
А живое можно разве что создать заново. В настоящем. Наступающем тогда, когда прошлое стало прошлым – мертвым совершенным безопасным, мертвым по-настоящему.
Мы делаем его таким, действительно хороним, не перечеркивая – вот уж нет, пробовали уже! – но честно осознавая.
Вернее, мы – не делаем.
Александр Гаррос
28.06.2007